Гитара
Начинается
плач гитары.
Разбивается
чаша утра.
Начинается
плач гитары.
О, не жди от неё
молчанья,
не проси у неё
молчанья!
Неустанно
гитара плачет,
как вода по каналам — плачет,
как ветра над снегами — плачет,
не моли её о молчанье!
Так плачет закат о рассвете,
так плачет стрела без цели,
так песок раскалённый плачет
о прохладной красе камелий.
Так прощается с жизнью птица
под угрозой змеиного жала.
О гитара,
бедная жертва
пяти проворных кинжалов!
Перевод М.Цветаевой
ЕСЛИ Б МОГ ПО ЛУНЕ ГАДАТЬ Я
Я твое повторяю имя
по ночам во тьме молчаливой,
когда собираются звезды
к лунному водопою
и смутные листья дремлют,
свесившись над тропою.
И кажусь я себе в эту пору
пустотою из звуков и боли,
обезумевшими часами,
что о прошлом поют поневоле.
Я твое повторяю имя
этой ночью во тьме молчаливой,
и звучит оно так отдаленно,
как еще никогда не звучало.
Это имя дальше, чем звезды,
и печальней, чем дождь усталый.
Полюблю ли тебя я снова,
как любить я умел когда-то?
Разве сердце мое виновато?
И какою любовь моя станет,
когда белый туман растает?
Будет тихой и светлой?
Не знаю.
Если б мог по луне гадать я,
как ромашку, ее обрывая!
БАЛЛАДА МОРСКОЙ ВОДЫ
Море смеется
у края лагуны.
Пенные зубы,
лазурные губы…
— Девушка с бронзовой грудью,
что ты глядишь с тоскою?
— Торгую водой, сеньор мой,
водой морскою.
— Юноша с темной кровью,
что в ней шумит не смолкая?
— Это вода, сеньор мой,
вода морская.
— Мать, отчего твои слезы
льются соленой рекою?
— Плачу водой, сеньор мой,
водой морскою.
— Сердце, скажи мне, сердце, —
откуда горечь такая?
— Слишком горька, сеньор мой,
вода морская…
А море смеется
у края лагуны.
Пенные зубы,
лазурные губы.
ПЕЙЗАЖ
Масличная равнина
распахивает веер,
запахивает веер.
Над порослью масличной
склонилось небо низко,
и льются темным ливнем
холодные светила.
На берегу канала
дрожат тростник и сумрак,
а третий — серый ветер.
Полным-полны маслины
тоскливых птичьих криков.
О, бедных пленниц стая!
Играет тьма ночная
их длинными хвостами.
ПОСТУПЬ СИГИРИЙИ
Бьется о смуглые плечи
бабочек черная стая.
Белые змеи тумана
след заметают.
И небо земное
над млечной землею.
Идет она пленницей ритма,
который настичь невозможно,
с тоскою в серебряном сердце,
с кинжалом в серебряных ножнах.
Куда ты несешь, сигирийя,
агонию певчего тела?
Какой ты луне завещала
печаль олеандров и мела?
И небо земное
над млечной землею.
СЕЛЕНЬЕ
На темени горном,
на темени голом —
часовня.
В жемчужные воды
столетние никнут
маслины.
Расходятся люди в плащах,
а на башне
вращается флюгер.
Вращается денно,
вращается нощно,
вращается вечно.
О, где-то затерянное селенье
в моей Андалузии
слезной…
ПЕРЕКРЕСТОК
Восточный ветер.
Фонарь и дождь.
И прямо в сердце
нож.
Улица —
дрожь
натянутого
провода,
дрожь
огромного овода.
Со всех сторон,
куда ни пойдешь,
прямо в сердце —
нож.
ЗАРЯ
Колоколам Кордовы
зорька рада.
В колокола звонкие
бей, Гранада.
Колокола слушают из тумана
андалузские девушки
утром рано
и встречают рассветные перезвоны,
запевая заветные
песни-стоны.
Все девчонки Испании
с тонкой ножкой,
что на звездочки ранние
глядят в окошко
и под шалями зыбкими в час прогулки
освещают улыбками
переулки.
Ах, колоколам Кордовы
зорька рада,
ах, в колокола звонкие
бей, Гранада!
ТАНЕЦ
В саду петенеры
В ночи сада,
выбеленной мелом,
пляшут шесть цыганок
в белом.
В ночи сада…
Розаны и маки
в их венках из крашеной
бумаги.
В ночи сада…
Будто пламя свечек,
сумрак обжигают
зубы-жемчуг.
В ночи сада,
за одной другая,
тени всходят, неба
достигая.
MEMENTO
Когда я мир покину,
с гитарой схороните
мой прах в песках равнины.
Когда я мир покину
среди росистой мяты,
у рощи апельсинной.
Пусть мое сердце станет
флюгаркой на ветру,
когда я мир покину.
Когда умру…
КВАРТАЛ КОРДОВЫ
Ночь как вода в запруде.
За четырьмя стенами
от звезд схоронились люди.
У девушки мертвой,
девушки в белом платье,
алая роза зарылась
в темные пряди.
Плачут за окнами
три соловьиных пары.
И вторит мужскому вздоху
открытая грудь гитары.
Деревце, деревцо
к засухе зацвело.
Девушка к роще масличной
шла вечереюшим полем,
и обнимал ее ветер,
ветреный друг колоколен.
На андалузских лошадках
ехало четверо конных,
пыль оседала на куртках,
на голубых и зеленых.
«Едем, красавица, в Кордову!»
Девушка им ни слова.
Три молодых матадора
с горного шли перевала,
шелк отливал апельсином,
сталь серебром отливала.
«Едем, красотка, в Севилью!»
Девушка им ни слова.
Когда опустился вечер,
лиловою мглой омытый,
юноша вынес из сада
розы и лунные мирты.
«Радость, идем в Гранаду!»
И снова в ответ ни слова.
Осталась девушка в поле
срывать оливки в тумане,
и ветер серые руки
сомкнул на девичьем стане.
Деревце, деревцо
к засухе зацвело.
СЕРЕНАДА
При луне у речной долины
полночь влагу в себя вбирает,
и на лунной груди Лолиты
от любви цветы умирают.
От любви цветы умирают.
Ночь нагая поет в долине
на мостах, летящих над мартом.
Осыпает себя Лолита
и волнами, и нежным нардом.
От любви цветы умирают.
Эта ночь серебра и аниса
сверкает на крышах голых.
Серебро зеркал и водопадов,
анис твоих бедер белых.
От любви цветы умирают.
СХВАТКА
В токе враждующей крови
над котловиной лесною
нож альбасетской работы
засеребрился блесною.
Отблеском карты атласной
луч беспощадно и скупо
высветил профили конных
и лошадиные крупы.
Заголосили старухи
в гулких деревьях сьерры.
Бык застарелой распри
ринулся на барьеры.
Черные ангелы носят
воду, платки и светильни.
Тени ножей альбасетских
черные крылья скрестили.
Под гору катится мертвый
Хуан Антонио Монтилья.
В лиловых ирисах тело,
над левой бровью — гвоздика.
И крест огня осеняет
дорогу смертного крика.
Судья с отрядом жандармов
идет масличной долиной.
А кровь змеится и стонет
немою песней змеиной.
— Так повелось, сеньоры,
с первого дня творенья.
В Риме троих недочтутся
и четверых в Карфагене.
Полная бреда смоковниц
и отголосков каленых,
заря без памяти пала
к ногам израненных конных.
И ангел черней печали
тела окропил росою.
Ангел с оливковым сердцем
и смоляною косою.
СОМНАМБУЛИЧЕСКИЙ РОМАНС
Любовь моя, цвет зеленый.
Зеленого ветра всплески.
Далекий парусник в море,
далекий конь в перелеске.
Ночами, по грудь в тумане,
она у перил сидела —
серебряный иней взгляда
и зелень волос и тела.
Любовь моя, цвет зеленый.
Лишь месяц цыганский выйдет,
весь мир с нее глаз не сводит —
и только она не видит.
Любовь моя, цвет зеленый.
Смолистая тень густеет.
Серебряный иней звездный
дорогу рассвету стелет.
Смоковница чистит ветер
наждачной своей листвою.
Гора одичалой кошкой
встает, ощетиня хвою.
Но кто придет? И откуда?
Навеки все опустело —
и снится горькое море
ее зеленому телу.
— Земляк, я отдать согласен
коня за ее изголовье,
за зеркало нож с насечкой
ц сбрую за эту кровлю.
Земляк, я из дальней Кабры
иду, истекая кровью.
— Будь воля на то моя,
была бы и речь недолгой.
Да я-то уже не я,
и дом мой уже не дом мой.
— Земляк, подостойней встретить
хотел бы я час мой смертный —
на простынях голландских
и на кровати медной.
Не видишь ты эту рану
от горла и до ключицы?
— Все кровью пропахло, парень,
и кровью твоей сочится,
а грудь твоя в темных розах
и смертной полна истомой.
Но я-то уже не я,
и дом мой уже не дом мой.
— Так дай хотя бы подняться
к высоким этим перилам!
О дайте, дайте подняться
к зеленым этим перилам,
к перилам лунного света
над гулом моря унылым!
И поднялись они оба
к этим перилам зеленым.
И след остался кровавый.
И был от слез он соленым.
Фонарики тусклой жестью
блестели в рассветной рани.
И сотней стеклянных бубнов
был утренний сон изранен.
Любовь моя, цвет зеленый.
Зеленого ветра всплески.
И вот уже два цыгана
стоят у перил железных.
Полынью, мятой и желчью
дохнуло с дальнего кряжа.
— Где же, земляк, она, — где же
горькая девушка наша?
Столько ночей дожидалась!
Столько ночей серебрило
темные косы, и тело,
и ледяные перила!
С зеленого дна бассейна,
качаясь, она глядела —
серебряный иней взгляда
и зелень волос и тела.
Баюкала зыбь цыганку,
ц льдинка луны блестела.
И ночь была задушевной,
как тихий двор голубиный,
когда патруль полупьяный
вбежал, сорвав карабины…
Любовь моя, цвет зеленый.
Зеленого ветра всплески.
Далекий парусник в море,
далекий конь в перелеске.
НЕВЕРНАЯ ЖЕНА
И в полночь на край долины
увел я жену чужую,
а думал — она невинна…
То было ночью Сант-Яго,
и, словно сговору рады,
в округе огни погасли
и замерцали цикады.
Я сонных грудей коснулся,
последний проулок минув,
и жарко они раскрылись
кистями ночных жасминов.
А юбки, шурша крахмалом,
в ушах у меня дрожали,
как шелковые завесы,
раскромсанные ножами.
Врастая в безлунный сумрак,
ворчали деревья глухо,
и дальним собачьим лаем
за нами гналась округа…
За голубой ежевикой
у тростникового плеса
я в белый песок впечатал
ее смоляные косы.
Я сдернул шелковый галстук.
Она наряд разбросала.
Я снял ремень с кобурою,
она — четыре корсажа.
Ее жасминная кожа
светилась жемчугом теплым,
нежнее лунного света,
когда скользит он по стеклам.
А бедра ее метались,
как пойманные форели,
то лунным холодом стыли,
то белым огнем горели.
И лучшей в мире дорогой
до первой утренней птицы
меня этой ночью мчала
атласная кобылица…
Тому, кто слывет мужчиной,
нескромничать не пристало,
и я повторять не стану
слова, что она шептала.
В песчинках и поцелуях
она ушла на рассвете.
Кинжалы трефовых лилий
вдогонку рубили ветер.
Я вел себя так, как должно,
цыган до смертного часа.
Я дал ей ларец на память
и больше не стал встречаться,
запомнив обман той ночи
у края речной долины,-
она ведь была замужней,
а мне клялась, что невинна.
НА СЕВИЛЬСКОЙ ДОРОГЕ
Антоньо Торрес Эредья,
Камборьо сын горделивый,
в Севилью смотреть корриду
шагает с веткою ивы.
Смуглее луны зеленой,
шагает, высок и тонок.
Блестят над глазами кольца
его кудрей вороненых.
Лимонов на полдороге
нарезал он в час привала
и долго бросал их в воду,
пока золотой не стала.
И где-то на полдороге,
под тополем на излуке,
ему впятером жандармы
назад заломили руки.
Медленно день уходит
поступью матадора
и плавным плащом заката
обводит моря и долы.
Тревожно чуют оливы
вечерний бег Козерога,
а конный ветер несется
в туман свинцовых отрогов.
Антоньо Торрес Эредья,
Камборьо сын горделивый,
среди пяти треуголок
шагает без ветки ивы…
Антоньо! И это ты?
Да будь ты цыган на деле,
здесь пять бы ручьев багряных,
стекая с ножа, запели!
И ты еще сын Камборьо?
Подкинут ты в колыбели!
Один на один со смертью,
бывало, в горах сходились.
Да вывелись те цыгане!
И пылью ножи покрылись…
Открылся засов тюремный,
едва только девять било.
А пятеро конвоиров
вином подкрепили силы.
Закрылся засов тюремный,
едва только девять било…
А небо в ночи сверкало,
как круп вороной кобылы!
РОМАНС ОБ ИСПАНСКОЙ ЖАНДАРМЕРИИ
Их копи черньш-черны,
и черен их шаг печатный.
На крыльях плащей чернильных
блестят восковые пятна.
Надежен свинцовый череп —
заплакать жандарм не может;
въезжают, стянув ремнями
сердца из лаковой кожи.
Нолуночны и горбаты,
несут они за плечами
песчаные смерчи страха,
клейкую мглу молчанья.
От них никуда не деться —
скачут, тая в глубинах
тусклые зодиаки
призрачных карабинов.
О звонкий цыганский город!
Ты флагами весь увешан.
Желтеют луна и тыква,
играет настой черешен.
И кто увидал однажды —
забудет тебя едва ли,
город имбирных башен,
мускуса и печали!
Ночи, колдующей ночи
синие сумерки пали.
В маленьких кузнях цыгане
солнца и стрелы ковали.
Плакал у каждой двери
израненный конь буланый.
В Хересе-де-ла-Фронтера
петух запевал стеклянный.
А ветер, горячий и голый,
крался, таясь у обочин,
в сумрак, серебряный сумрак
ночи, колдующей ночи.
Иосиф с девой Марией
к цыганам спешат в печали —
она свои кастаньеты
на полпути потеряли.
Мария в бусах миндальных,
как дочь алькальда, нарядна;
плывет воскресное платье,
блестя фольгой шоколадной.
Иосиф машет рукою,
откинув плащ златотканый,
а следом — Педро Домек
и три восточных султана.
На кровле грезящий месяц
дремотным аистом замер.
Взлетели огни и флаги
над сонными флюгерами.
В глубинах зеркал старинных
рыдают плясуньи-тени.
В Хересе-де-ла-Фронтера —
полуночь, роса и пенье.
О звонкий цыганский город!
Ты флагами весь украшен…
Гаси зеленые окна —
все ближе черные стражи!
Забыть ли тебя, мой город!
В тоске о морской прохладе
ты спишь, разметав по камню
не знавшие гребня пряди…
Они въезжают попарно —
а город поет и пляшет.
Бессмертников мертвый шорох
врывается в патронташи.
Они въезжают попарно,
спеша, как черные вести.
И связками шпор звенящих
мерещатся им созвездья.
А город, чуждый тревогам,
тасует двери предместий…
Верхами сорок жандармов
въезжают в говор и песни.
Часы застыли на башне
под зорким оком жандармским.
Столетний коньяк в бутылках
прикинулся льдом январским.
Застигнутый криком флюгер
забился, слетая с петель.
Зарубленный свистом сабель,
упал под копыта ветер.
Снуют старухи цыганки
в ущельях мрака и света,
мелькают сонные пряди,
мерцают медью монеты.
А крылья плащей зловещих
вдогонку летят тенями,
и ножницы черных вихрей
смыкаются за конями…
У Вифлеемских ворот
сгрудились люди и кони.
Над мертвой простер Иосиф
израненные ладони.
А ночь полна карабинов,
и воздух рвется струною.
Детей пречистая дева
врачует звездной слюною.
И снова скачут жандармы,
кострами ночь засевая,
и бьется в пламени сказка,
прекрасная и нагая.
У юной Росы Камборьо
клинком отрублены груди,
они на отчем пороге
стоят на бронзовом блюде.
Плясуньи, развеяв косы,
бегут, как от волчьей стаи,
и розы пороховые
взрываются, расцветая…
Когда же пластами пашни
легла черепица кровель,
заря, склонясь, осенила
холодный каменный профиль…
О мой цыганский город!
Прочь жандармерия скачет
черным туннелем молчанья,
а ты — пожаром охвачен.
Забыть ли тебя, мой город!
В глазах у меня отныне
пусть ищут твой дальний отсвет.
Игру луны и пустыни.
МАЛЕНЬКИЙ ВЕНСКИЙ ВАЛЬС
Десять девушек едут Веной.
Плачет смерть на груди гуляки,
Есть там лес голубиных чучел
и заря в антикварном мраке.
Есть там залы, где сотни окон
и за ними деревьев купы…
О, возьми этот вальс,
этот вальс, закусивший губы.
Этот вальс, этот вальс,
полный смерти, мольбы и вина,
где шелками играет волна.
Я люблю, я люблю, я люблю,
я люблю тебя там, на луне,
и с увядшею книгой в окне,
и в укромном гнезде маргаритки,
и в том танце, что снится улитке…
Так порадуй теплом
этот вальс с перебитым крылом.
Есть три зеркала в венском зале,
где губам твоим вторят дали.
Смерть играет на клавесине
и танцующих красит синим
и на слезы наводит глянец.
А над городом — тени пьяниц…
О, возьми этот вальс,
на руках умирающий танец.
Я люблю, я люблю, мое чудо,
я люблю тебя вечно и всюду,
и на крыше, где детство мне снится,
и когда ты поднимешь ресницы,
а за ними, в серебряной стуже, —
старой Венгрии звезды пастушьи
и ягнята и лилии льда…
О, возьми этот вальс,
этот вальс «Я люблю навсегда».
Я с тобой танцевать буду в Вене
в карнавальном наряде реки,
в домино из воды и тени.
Как темны мои тростники!..
А потом прощальною данью
я оставлю эхо дыханья
в фотографиях и флюгерах,
поцелуи сложу перед дверью —
и волнам твоей поступи вверю
ленты вальса, скрипку и прах.
БАЛЛАДА МОРСКОЙ ВОДЫ
Море смеется
у края лагуны.
Пенные зубы,
лазурные губы…
— Девушка с бронзовой грудью,
что ты глядишь с тоскою?
— Торгую водой, сеньор мой,
водой морскою.
— Юноша с темной кровью,
что в ней шумит не смолкая?
— Это вода, сеньор мой,
вода морская.
— Мать, отчего твои слезы
льются соленой рекою?
— Плачу водой, сеньор мой,
водой морскою.
— Сердце, скажи мне, сердце,-
откуда горечь такая?
— Слишком горька, сеньор мой,
вода морская…
А море смеется
у края лагуны.
Пенные зубы,
лазурные губы.
Перевод Гелескула
ТИШИНА
Слушай, сын, тишину —
эту мертвую зыбь тишины,
где идут отголоски ко дну.
Тишину,
где немеют сердца,
где не смеют
поднять лица.
Перевод А.Гелескула